Кухня Мастера
Наш корреспондент побывала на одной из последних репетиций спектакля и своими глазами увидела, как работает Мастер.
Мастер не скупился ни на ненормативную лексику, ни на похвалы.
Впрочем, первое звучало только вначале, когда актеры были неуклюжи, скованны, краснели (особенно девушки) от реплик типа: “Раздвинь же ноги, выставь сиськи вперед, ты же играешь б…”. Но к концу репетиции произошло чудо: актеры преобразились – они вдруг стали понимать режиссера с полувзгляда и полуслова. И тогда зазвучали слова: “Брависсимо!”, “Браво!”, “Великолепно!”.
Мастроянни, Дженио и Роман
После трехчасовой репетиции Роман Григорьевич Виктюк согласился ответить на вопросы.
– Как долго главному режиссеру Казахского ТЮЗа Талгату Теменову пришлось вас уговаривать поставить спектакль в его театре?
– Ничего случайного нет. Все предопределено было гораздо раньше. Я знал это еще тогда, когда два года назад приехал в Русский театр драмы имени Лермонтова ставить спектакль “Фуршет после премьеры”. Теменов пришел тогда на репетицию и пленил меня своей вулканической энергетикой. После этого мы с ним пошли обедать, где он познакомил меня с такой колбасой, которая называется казы. И тут была моя смерть! Поэтому меня и уговаривать не надо было.
– А почему вы решили ставить именно “Коварство и любовь”?
– Ну как вам сказать… Я думаю, в мировой драматургии есть несколько вершин. От одной только мысли, что можно туда взойти, режиссер может сойти с ума. Решаться на это надо очень долго, думаю, не один месяц и даже год. “Коварство и любовь” я ставил к 100-летию со дня рождения Ленина. Это было около Москвы – в городе Твери. Я был тогда режиссером молодежного театра.
– И с этим, разумеется, связана безумно интересная история.
– В интервью газете “Правда” я сказал, что ставлю спектакль по пьесе “Март начинается в апреле – о юношеских годах Владимира Ильича. Никакой пьесы на самом деле не было, ничего я не сочинял, а когда нужно было выступить на бюро обкома партии, я вышел на сцену, где стоял громадный портрет Ленина во всю стену. В первом ряду сидели, как полагается, первый и второй секретари. У меня тогда были длинные волосы, одет я был в красную польскую клетку. Все до меня выступали с написанным текстом, один я без бумажки. Взмолившись про себя: “Мамочка, помоги мне”, сказал, что в Музее Ленина – комната такая-то, хранилище такое-то, папка такая-то – я нашел письмо, где одна из великих революционерок писала Наде Крупской: Ленин ей сказал однажды, что, когда победит советская власть, советская молодежь должна учиться жить по пьесе великого Шиллера “Кабалле унд либе”. Те, которые были в зале, конечно, не знали перевода, и я через паузу сказал: “Коварство и …”. Закончить не успел, потому что сидящие выдохнули: “Любовь!”. Я услышал, как первый секретарь сказал своим коллегам: “У, б…, говорит не по бумажке, но какой умный!”. А я тут же выдал цитату из Маяковского о том, как Ленин был бы благодарен за то, что мы, сегодняшние люди, выполняем его просьбы. “Какое счастье, – сказал я, завершая свое выступление, – что письмо Клары Цеткин сохранилось в Музее Ленина”. Обком партии разрешил мне к 100-летию ставить именно эту пьесу.
– Я слышала, было не очень приятное продолжение…
– К несчастью – или к большому моему счастью? – в это время в Тверь заехала итальянская съемочная группа с Марчелло Мастроянни во главе снимать фильм “Подсолнухи”. Кто их уговорил прийти в театр – не знаю, но они пришли. После спектакля Мастроянни кричал, чтобы ему на чем-нибудь дали написать отзыв. Он, дескать, думал, что в России льды, снег и медведи, а тут Европа. “Дайте мне режиссера! – кричал он. – Дженио! Дженио!”. Потом я узнал, что дженио – это гений, но тогда я его поправлял: “Нет, я Роман”.
Мастроянни написал отзыв, который уже утром попал в КГБ. Там решили, что, если капиталисту нравится такой спектакль, значит, в нем есть неконтролируемые ассоциации… Все! Я должен был покинуть пост главного режиссера. То, что происходило потом, не имеет значения, но имеет продолжение. Когда я в Италии начал репетировать с известной актрисой Валерией Марроконе в ее собственном театре тургеневскую пьесу “Месяц в деревне”, нам не хватало артиста на главную роль. Те, кто приходил, были посредственности. И я ей сказал, что есть единственный артист, который может сыграть учителя Беляева. Это Мастроянни. Она схватилась за голову: “Он попросит столько денег, что мы этот спектакль никогда не сможем выпустить на сцену”. Я сказал: тогда давай сделаем такой ход – соберем пресс-конференцию, где я расскажу, что из-за Мастроянни остался без работы. После того, как я попал со своим заявлением в ведущие газеты Италии, великий артист позвонил Валерии, чтобы спросить, чем он может искупить свою вину передо мной. Когда она сказала, что только участием в спектакле, он ответил, что согласен. “Но у режиссера есть условие: ты должен играть бесплатно”, – продолжила Валерия. Он и на это согласился! Это была весна 1996 года, а в декабре он умер. Осенью следующего года я получал высшую итальянскую награду за режиссуру, а Марчелло Мастроянни – посмертно награду за актерское мастерство. Когда я на церемонии вручения рассказал эту историю, зал плакал…
– То есть один раз вы вершину под названием “Коварство и любовь” уже покорили?
– Да, покорил, но, поскольку ничего не помню из того, что было тогда, нужно опять взбираться на нее. Вы же видели, с каким энтузиазмом я репетирую эту пьесу – как сумасшедший. Это похоже на то, как Сизиф затаскивал на горку камень, тот скатывается вниз, а он опять его тащит… Я тоже с радостью в очередной раз тащу камень в гору.
Мне всего 19
– И 74 года этому не помеха?
– Сколько?! Да мне всего 19, мне всегда 19, потому что я всегда все начинаю, как в первый раз. Я ничего не умею и не знаю, а если бы знал и помнил, то ничего не получилось бы. С моим театром (Театр Романа Виктюка – государственное учреждение культуры в системе Комитета по культуре Москвы. – Ред.) работают и Фрейндлих, и Образцова, и Макарова. Каждая из них великая в своем жанре, но, помнится, Фрейндлих сказала молодым актерам: “Что вы на меня смотрите, как на великую? Я пришла учиться у вас”. Так было и с оперной дивой Еленой Образцовой, и с первой балериной мира Наташей Макаровой.
– Ноу-хау этого спектакля?
– Я глубоко убежден, что в той нации, которая живет обособленно от мира, есть тайна. Абай, мне кажется, чувствовал ее, но не раскрывал, потому что он в ней существовал. Немцы и Шиллер – тоже тайна. Недаром немцы знали о том, что есть шамбала, есть шаманизм, они пытались не то чтобы украсть, а расшифровать и сделать их своими. Шиллер весь построен на этой шаманской структуре, а последняя близка казахской культурной структуре. Поэтому фишкой этого спектакля будет соединение европейской культуры и культуры вашего народа.
– Ментальность наших актеров чем-то отличается от актеров русских и европейских?
– Разумеется. В Москве и Европе конкуренция за получение роли в актерской среде настолько велика, что это рождает другую степень рефлексии и концентрации. Здесь пока этого нет. Кроме того, у казахских актеров наблюдается некая заторможенность, что ли, восприятия. Есть два пути вхождения в играемый образ: можно идти через сознание, второй – через тело, поскольку его память гораздо емче и древнее, нежели разума. Так вот, мы начинали репетировать телом, а не умом. Прежде чем соединить разум и тело, я учил актеров телом рассказывать то, что должен говорить ум, а они уже дома должны понять и осмыслить, о чем же кричало тело…
Театра без интриг не бывает
– Вы работали со многими великими актерами. Каким остался в вашей памяти наш Эрик Курмангалиев, который с триумфом сыграл главную роль в вашем спектакле “Мадам Баттерфляй”?
– Это так и есть – с триумфом. Благодаря “Мадам Баттерфляй” Эрик попал в Книгу Гиннесса, потому что он в своей игре соединил три, казалось бы, совершенно несоединимых жанра – драму, оперу и балет. Играл он, конечно, замечательно. Но! Если ты, образно говоря, несешь из юрты, где вырос, только минус, то это погибель моментальная. Я его от этого остерегал, объяснял, но Эрик порой даже не понимал, где он, что он, мог даже не прийти на спектакль, потому что в это время с кем-то выпивал. Но и это было неосновным пунктом в нашем расставании. Для меня главная проверка человека – память о тех, кто для тебя в жизни сделал что-то такое, чего не сделал никто другой. Его педагогом по вокалу была супруга Святослава Рихтера, великая Нина Дорлиак. Когда она умерла, Эрик даже не пришел на панихиду. Этого не может быть! Ведь она для него была и учителем, и мамой.
– Может, была какая-то взаимная обида?
– Не было никакой обиды, она дала ему профессию, а Эрик почему-то посчитал, что всего добился сам. Это очень больно и очень грустно. В поле ветер, в ж… – дым. Это Курмангалиев. Он пропил талант, чем очень обеднил свой народ. Здесь его не знают, но если бы он вернулся в Казахстан на той высоте, на которой работал в апогее славы, соотечественники носили бы его на руках. Жаль, что он оставил камень на душе тех, кто его любил.
– Театральная жизнь может обойтись без интриг?
– Я этому свидетель, но не соучастник: ни театр, ни мир шоу-бизнеса без этого обойтись не могут. В случае с Филиппом Киркоровым (последний скандал с ним – по-моему, чистой воды подстава) вся злость, ненависть и зависть, накопившиеся в этом мире, собрались вместе. И все же исключения бывают. Если ты создаешь в своем театре атмосферу детского сада, то есть игры, то ребенок (а я к актерам, даже великим, отношусь как к детям) никогда не скажет миру “нет” – только “да”.
Когда я прихожу перед спектаклем за кулисы, я вижу, как актеры радуются за своего находящегося на сцене товарища. Они счастливы оттого, что занимаются служением одному делу. Это именно служение, а не зарабатывание денег.
– А какие-то еще планы связаны с Казахстаном?
– Пока – никаких. Через несколько дней я буду уже на гастролях в Америке. Мы в Нью-Йорке, потом в Чикаго и Вашингтоне играем “Служанок” Жана Жене. Можете представить: Казахстан – и сразу Нью-Йорк. Какой кошмар!