Жизнь на грани фола: провинциал и почти диссидент, заставивший Кремль уважать себя

Изгнание из Москвы

“Эпатажный, неповторимый, талантливый Роман Григорьевич”, – написал о нем в прощальном слове на своей страничке в “Фейсбуке” его коллега, друг и единомышленник Талгат Теменов. На сцене Казахского ТЮЗа им. Мусрепова, которым он тогда руководил, Роман Виктюк поставил в 2011 году “Коварство и любовь” Шиллера. А перед этим была встреча мэтра с труппой театра.

Актеры были вначале зажаты, и тогда он, чтобы расшевелить их, стал просто рассказывать о себе.

– Мне, провинциалу из Львова, который в 16 лет приехал в Москву без протекции, без денег, каким-то чудом удавалось ставить только то, что хотел я сам, со мной работали лучшие актеры второй половины ХХ века – Доронина, Фрейндлих, Гафт, Калягин… Я уже не говорю про Фаину Раневскую. Но это нечто другое – не то сказка, не то сон.

Спектакль, который я сделал с Таней Дорониной, идет в театре уже 17 лет. 17! А получилось это так. Когда у нее был юбилей, она мне позвонила: “В такой день, когда меня все ненавидят (можете представить?!) и все ждут, когда я перестану быть ведущей актрисой, только тебя могу попросить сделать спектакль со мной в главной роли”. Я спрашиваю: “А что бы ты хотела?”. “Я тебе сразу скажу, здесь даже думать не надо – “Сладкоголосую птицу юности” Уильямса”. В день премьеры Доронина стоит со мной за кулисами и говорит: “Дадим! Мы им покажем!”. Когда мы закончили спектакль, все просто встали и замолчали. Я помню какие-то победы, но эта была из разряда фантастических.

А уж после того, как он рассказывал о “террариуме единомышленников” МХАТ против Олега Ефремова, когда тот пришел туда главным режиссером, актеров “прорвало” вопросами:

– Как же вас “ушли” из московских театров?

– Я ведь еще тот мерзавец. Накануне 100-летия Ленина я, в ту пору главный режиссер Театра имени Ленинского комсомола, заявился в горком партии с длинными волосами, одетый в красную клетчатую куртку. Происходило это в понедельник, все собрались после крепкого воскресного бодуна. Когда меня спросили, что я буду ставить к юбилею вождя, в душе взмолился: “Мамочка, мамочка, помоги мне”, а вслух сказал: “В музее Ленина (хранение такое, полка такая, номер такой) есть письмо Клары Цеткин Наде Крупской, где она пишет: “Володя мечтал, чтобы молодежь после победы большевиков увидела великую пьесу Шиллера “Кабале унд либе”.

Члены бюро горкома партии не поняли ни “кабале”, ни “либе”. Сидевший позади меня первый секретарь говорит второму: “У-у, как говорит-то! И все без бумажки!”.

Это меня вдохновило, и я перевел: “Коварство и…”. И тут они все захохотали: “Любовь!”. Так я получил разрешение на постановку этой пьесы.

Всё шло хорошо до тех пор, пока в Москву не приехал снимать свои “Подсолнухи” Марчелло Мастроянни. Черт его угораздил прийти в “Ленком” именно на “Коварство и любовь”. Он кричал после представления: “Я думал, здесь медведи, а здесь – Европа! Где дженио (гений)? Роман – дженио!”. И напросился написать отзыв на спектакль. Наутро КГБ сказал: если капиталисту нравится, то в этом спектакле есть неконтролируемые ассоциации. Эти слова решили всё, хотя я, хоть умрите, до сих пор не понимаю, что это значит.

Что я сделал после того, как меня выгнали с работы? Узнал телефон начальника отдела театров Вильнюса, зашел в будку телефона-автомата на Пушкинской площади (я умел бросить две монеты по 15 копеек, выбить одну и говорить полчаса), чтобы сказать ему: “С вами говорит начальник отдела театров министерства культуры СССР, начальник КГБ Чаусов. У нас к вам просьба. Есть гений, мы его поддерживаем, мечтаем, чтобы он поднял и русский театр Литовской ССР. Как вы считаете?”. А тот боялся советской власти еще больше, чем я. И вот я приехал в Вильнюс. Иду утром по улице Ленина, поворачиваю направо и вижу дом. У дверей сидел старец лет, как мне показалось, под 90. Я заговорил с ним по-польски. Он сказал, что меня здесь давно ждут. И я четыре года проработал главным режиссером русского театра в Вильнюсе.

ЦК партии Литвы располагался напротив театра.

Первый секретарь ЦК Антанас Снечкус часто приходил на наши спектакли. Однажды он мне сказал: “Ты можешь ставить всё, что хочешь. Я твой ангел-хранитель”.

Директор театра, сотрудник КГБ по совместительству, писал письма Снечкусу, что меня надо проверить на благонадежность. Тот, показывая мне их, хохотал.

Благодаря его поддержке я первый в СССР поставил в Вильнюсе “Утиную охоту” Вампилова. Причем тот вариант, который министерство культуры не успело еще изуродовать. И никто не смел произнести ни звука. Когда Снечкус умер, я уже не работал в Литве, но прилетел проводить его в последний путь. Когда кортеж проезжал мимо дома, где жил Антанас Юозович, ко мне подошла его жена: “Он вас очень любил. Будьте добры, зайдите к нам помянуть его”. Меня, единственного нелитовца, пригласили работать в литовский театр. Все артисты замечательного Некрошюса начинали со мной. Один из моих спектаклей они девять или десять лет ставили в маленьком городке при полнейших аншлагах.

Привет от Леонида Ильича

– На спектакль “Царская охота” ходила, говорят, вся партийная элита СССР, включая и первого секретаря ЦК Компартии Казахстана Динмухамеда Кунаева.

– Этот спектакль шел 26 лет. Я его ставил в Театре Моссовета. Тогда был жив еще Юрий Александрович Завадский, в то время главный режиссер театра. И вот накануне премьеры я репетирую поклоны. В спектакле заняты человек 90. Главные роли играют Рита Терехова и Леня Марков, в массовке одни народные и заслуженные. И они все тихо-тихо выполняют мои команды. Одна только Рита Терехова смотрела на меня безумными глазами. Мелькнула мысль: “Что случилось? Почему вы все такие добрые?”. Входит замдиректора: “Вас просит Лев Федорович (директор)”. Я кричу: “Не мешайте мне! Здесь творчество!”. А он не отстает: “Вас просит Лев Федорович”. Прихожу. “Роман Григорьевич, спектакль запретили. Его нет вечером”.

Что делать? Звоню Юрию Александровичу Завадскому (он тогда лежал в больнице), ставлю его в известность, а потом мы с Ритой Тереховой поехали к Леониду Зорину, драматургу. Там уже накрыт стол, пьем с горя. В шесть вечера звонок от Юрия Александровича.

Он сказал, что поставил ультиматум первому секретарю Московского горкома партии Гришину: если спектакля не будет, он выходит из главных режиссеров и из партии.

Через какое-то время ему перезвонили: играйте, но только с учетом наших замечаний. А их было то ли 115, то ли 116. Бред полный, написано то, чего нельзя говорить вслух. Самое страшное – по театру ходили сотрудники КГБ с собаками. Вечером в полном составе приезжает Политбюро. А Ритка уже пьяная. К счастью, минут через сорок после начала она, мобилизовав какие-то непонятные внутренние ресурсы, пришла в себя. Секретарь парторганизации Люда Шапошникова играла Екатерину II. По ее героине были категорические пункты – что она не должна говорить. Другой народный артист не должен был говорить про государство, а пьеса – о власти. Куда ни посмотришь – тут стоит кагэбист, там стоит. Шапошникова – такая здоровая, красивая, в общем, потрясающая женщина. Я ее хватаю за груди: “Люда, не волнуйся! Разрешили говорить всё! Это распоряжение ЦК”. Подхожу к Цейцу (Сергей Цейц – народный артист РФСР): “Говори всё. Только погромче”.

Идет спектакль. Цейц говорит про маски, в которые одета власть. Первым начал хлопать Косыгин, Леня Брежнев спрашивает у него: что там сказали со сцены? И тоже хлопает.

Всё, что говорила Люда Шапошникова, имело бешеный успех. Бежит ко мне с перекошенным лицом директор: “Кто разрешил?!”. “Косыгин”, – говорю. “Вы где его видели?”. “Видите, товарищ стоит? – показываю на кагэбиста. – Он меня подводил к нему”.

Сколько лет шел этот спектакль, столько и ходила на него власть. Я не помню, чтобы кто-то из них не смотрел “Царскую охоту”. Такая же история была и с “Анной Карениной”, которую я ставил в Театре Вахтангова с Юрием Яковлевым и Людмилой Максаковой в главных ролях. На премьере был Косыгин, а потом приехал сам Брежнев. В “Правде” появилась фотография с подписью, что все члены Политбюро посмотрели этот замечательный спектакль.

Когда я позже поехал в Керчь снимать кино про подполье, эта фотография очень помогла мне. А происходило это так. Денег, естественно, на картину было выделено мало. Я говорю директору картины: сделай всё, чтобы я попал к первому секретарю обкома. Он мне: “У вас есть красная книжка (партбилет)?”. “Есть”, – отвечаю, хотя никогда в партии не состоял.

Короче, он организовал встречу.

Получилось это неожиданно, и я прямо с пляжа – в шортах, сабо – прихожу в обком партии. Лето, жара, море – короче, рай, а партийные лидеры сидят в черном и смотрят на меня, как на сумасшедшего.

“Помогите, – говорю я. – Женщин для массовки нужно 300, солдат – 800, а главное, нужен танкер”. Мне отвечают: “Хорошо”. И я понимаю, что “хорошо” – это пошел вон отсюда так далеко, чтобы тебя не было видно. И тут я говорю: “Ой! Я забыл самое главное. Вам привет!”. – “От кого?”. – “От Леонида Ильича”. – “А где ты его видел?”. – “Да вот, – достаю газету “Правда”, – он был у меня на спектакле. Ему понравилось. Когда Леонид Ильич узнал, что еду в Керчь снимать фильм про войну, он сказал: “Передайте от меня привет”.

После этого, поверьте мне на слово, у меня появилось даже то, чего мне и не надо было. И всё бесплатно – корабли, солдаты… Деньги, которые киностудия давала на съемки, остались неистраченными. Мой директор говорит: “Ой, мы так теперь хорошо заживем. Ты себе купишь квартиру (у меня тогда ее не было), а я себе – дачу”.

В городе ходили древние старухи в черных платках. Нищие совершенно. И я говорю директору: “Мы объявим, что нам для съемок нужны пожилые женщины”. “Но по сценарию их нет!”, – возмущается директор. “У нас будут! Составить список и каждый день платить”. Он на меня посмотрел таким взглядом, словно хоронил навсегда.

Эти женщины каждый день ждали съемок, а я всё выходил и говорил: “Сейчас к вам рублики прилетят. Быстро забирайте. А завтра приходите – будет съемка”.

Когда я шел по городу, а там улицы узкие, женщины из окна в окно кричали: “Святой идет!”. Однажды я всё же назначил им съемки, а потом сделал всё, чтобы кадры с этой уходящей натурой вошли в наш двухсерийный фильм.

– А еще нам интересно узнать, как вы работали с Эриком Курмангалиевым, легендарным контральто из Казахстана, в спектакле “Мадам Баттерфляй”. Почему попавший в Книгу рекордов Гиннесса певец не стал суперзвездой

– Он ничего не умел. Ни-че-го! Не знал, как соединить движение, речь и вокал. Но, познакомившись с молодыми актерами Ирой Метлицкой и Сережей Маковецким, моментально влился в их ансамбль. Сказать, что у него был успех, будет мало. У меня нет слов, чтобы сказать, что это было! Когда мы играли “Мадам Баттерфляй”, то к Театру Моссовета подступиться было нельзя. Вся сцена бывала усыпана розами. Однажды на спектакль пришел автор пьесы, американский драматург Дэвид Беласко. Зал орет, а он плачет и не может встать. Потом закричал: “В Америке начаты съемки картины “Мадам Баттерфляй”, актеры уже утверждены. Если бы я увидел спектакль в Москве немного раньше, этот парень был бы в Голливуде”.

Слов нет!

– Вы – первый режиссер, который решился поставить на российской сцене пьесу, где рассказывается об однополой любви. Что вас на это подвигло?

– Мысль о том, что никто не имеет права вмешиваться в интимную структуру человека. Это безнравственно. Нужно не уничтожать людей за это, а постараться понять, почему и как могли существовать Оскар Уайльд, Чайковский и масса других, которые не просто верили в такую любовь, они отдали жизнь за то, чтобы окружающие относились к ним хотя бы сочувственно. Пьесу “Рогатка”, где как раз поднята проблема взаимоотношений молодых ребят, я поставил сначала в Америке и Италии, а потом уже решился на это в России. Успех был феноменальный. Это была первая травинка, прорвавшая асфальт, который 70 лет коммунисты так тщательно утрамбовывали. Начал репетировать пьесу о взаимоотношениях Марины Цветаевой с ее любимой поэтессой. Пока я боюсь выпустить этот спектакль в России, но я это сделаю.

– Американцы назвали вас в числе 50 человек, которые изменили вторую половину ХХ века. Что это означает?

– Ничего. “Таймс” написал, что я сделал революцию в культуре. Ну что мне теперь – плакать от этого? А можно я расскажу про то, как итальянцы давали мне приз за режиссуру?

– Конечно.

– В Италии я лет 16 подряд ставил свои спектакли. В Риме, к примеру, “Месяц в деревне” с Валерией Морикони в ее собственном театре. На роль Ракитина я предложил Мастроянни. Она схватилась за голову: “Он меня разорит!”. И тогда я провел пресс-конференцию, где сообщил, что из-за Мастроянни я остался когда-то без работы. Через некоторое время мне позвонил его импресарио: “Чем он может искупить свою вину пред вами?”. “Только одним – согласиться без гонорара сыграть в моем спектакле”. Можете смеяться, но он согласился. Репетировать мы начали весной, а в начале сезона, в сентябре, спектакль был готов. В декабре того же, 1996 года, Мастроянни не стало. Ему посмертно вручили приз как лучшему актеру Европы, а мне – аналогичную награду за режиссуру. На церемонии вручения я сказал, что стою здесь благодаря гению Мастроянни: это величайшее счастье, что его восторг от моего спектакля заставил меня уехать в Вильнюс.

Под Кремлем в пик тоталитаризма работать было нельзя.

Жена Мастроянни, слушая эту историю, плакала навзрыд, зал кричал.

Однажды меня, Майю Плисецкую и ее супруга Родиона Щедрина Первый канал пригласил на передачу “Голос правды”. Нам, оказывается, нужно было обсудить фильм “Бригада”. Об этом мы узнали только после начала передачи, когда из каких-то городов показали телерепортажи о том, как эта картина усиливает бандитизм в России.

“Маюша, я не смотрел, а вы видели это кино?” – спрашиваю я Плисецкую. “Нет”, – отвечает она. Только мы с Майей переглянулись, как бы отсюда сбежать, сволочь ведущий вызывает ее. Она хитра и умна. “Я балерина, – сказала Майя. – Поэтому отвечу просто. Следите за моими движениями”. Она плавно сделала руками два пасса, опустила их и сказала: “Всё. Вот так я ощущаю этот фильм”. А я ответил так же, как и Аркадий Райкин, когда его спрашивали: “Ну как?”, он говорил: “Слов нет”. И думай, что хочешь.

Но потом я не удержался и сказал сидящим там Дюжеву, Безрукову, еще каким-то артистам: “Дети, еще четыре таких сериала в вашей жизни, и профессия исчезнет...”.

АЛМАТЫ