Один день из жизни Андрея Дмитриевича

Директором Молдагали был фантастическим. Он мог устроить и организовать всё. Мне кажется, он без труда остановил бы лайнер на взлетной полосе за секунду до его отрыва от бетонки. Режиссеры его обожали.

Случилось так, что я остался без пропуска в Кремль. Дело было летом 1989 года, начинался фантасмагорический Первый съезд народных депутатов. Молдагали пришел ко мне в номер, заговорщически подмигнул и шепнул: “Нервозов!”. В ответ на мое недоумение пояснил: “Генерал-лейтенант Нервозов. Комендант Кремля. Сейчас звонить будем”. И принялся накручивать диск. Я наконец сообразил и тревожно засуетился: “Молдагали, может, все-таки Невзоров?”. Он обернулся, вскинул брови и согласно кивнул, доверчиво хлопнув монгольскими веками. И принялся за дело. “Товарищ генерал-лейтенант-извините-категорически-приветствую-это-ваш-казахский-друг-Молдагали-а-зачем-еще-живем-на-этой земле-надо-же-помогать-друзьям-в-трудную-минуту-все-же братья-Михаил-Сергеевич-большую-работу-делает-только-потомки-оценят-как-помог-своим-казахским-братьям-генерал Нервозов-нужен-один-пропуск-хорошему-парню...”. Монолог длился с минуту на одной, несколько плаксивой вдовьей ноте, он не оставлял собеседнику ни малейшей возможности вставить хоть слово. Я в ужасе накрылся с головой одеялом.

Утром следующего дня Молдагали вручил мне пропуск.

Мы приехали в Москву на съезд с тайной надеждой встретить Сахарова и уговорить его сняться в документальном фильме “Полигон”. Я целыми днями торчал на балконе для прессы, но в основном шнырял в кулуарах во время перерывов. Над головами плыла монументальная папаха Махмуда Эсамбаева. В толпе случались водовороты и бурунчики, они закручивались вокруг новоявленных политических звезд. Оттуда доносился сорванный бас Афанасьева, слышалось косное бормотание Ельцина и отчетливо вещал Собчак, блистая адвокатским красноречием. Изредка выходил в фойе Дворца Съездов Горбачев, и броуновское движение превращалось в торнадо. В тот день, когда генерал Родионов отчитывался перед съездом по поводу тбилисских событий, а зал орал и бесновался, я видел, как у Горбачева вдруг исчезли с черепа родимые пятна. Они просто слились по цвету с кожей, потемневшей от прилива крови. Видеопленка этой детали не схватила.

Я видел все выступления Сахарова на трибуне съезда, но после них он таинственно исчезал, его никогда не было ни в кулуарах, ни в столовой, где кормили семгой и бульонными кубиками. Командировка заканчивалась.

С Анар Кашагановой, директором хроники “Казахфильма”, и Володей Фроловым, звукорежиссером, уныло брели по огромному фойе гостиницы “Москва”, и я все долдонил, что нужен Сахаров, что без него фильм не получится. И Кашаганова вдруг спросила: “Володька, вот если бы сейчас перед тобой возник Сахаров, ты бы не растерялся?”. Я презрительно хмыкнул от негодования. “Тогда смотри, – сказала она, указывая рукой вперед. – Видишь? А то мне кажется, у меня галлюцинация...”

Господи. Это был он. Высокий, сутулый, он медленно брел, держа в руках большие стопки книг, перевязанные шпагатом. Рядом Елена Георгиевна Боннэр, тоже с книгами. От природы болезненно застенчивый и нерешительный, я в мгновение ока предстал перед Сахаровым. Едва справляясь с дыханием, представился. Изложил суть. Он растерянно приподнял ношу и своим характерным, старчески надтреснутым голосом произнес: “Извините, не могу подать вам руки”. “Книжный паек”, – добавил он с иронией, указав глазами на стопки. Вздохнул и продолжил: “Семипалатинский полигон. Но ведь я сейчас так далек от этой тематики...”. Я, не раздумывая, ввернул: “Нас интересует именно то время”. Он внимательно взглянул на меня, собираясь ответить, но тут вступила Елена Георгиевна, оторвавшаяся от созерцания очередного книжного развала, где по депутатским удостоверениям продавали томики Булгакова, Трифонова, Распутина и Дудинцева. Голос у нее оказался низкий, почти мужской: “Что? Казахстан? Депутаты которого захлопывают академика Сахарова? Никаких съемок! Ни за что!”. Андрей Дмитриевич попытался внести ясность: “Люсенька! Это по совсем другому поводу...”. Однако ее атакующий клекот остановить было невозможно...

Но здесь вмешался Володя Фролов. Большой, бородатый, голубоглазый, добродушный и улыбчивый, он вдруг с поразительной ловкостью и какой-то неожиданной в нем белогвардейской галантностью подхватил Боннэр под руку, повлек ее к выходу, что-то горячо объясняя на ходу. И она подчинилась его элегантному натиску, прислушалась и присмирела. Мы с Кашагановой эскортировали Сахарова, двигаясь поодаль, он скосил на меня взгляд и уголком рта конспиративно проговорил: запишите номер телефона...

Я звонил ему из Алма-Аты четыре месяца кряду, каждый день, в разное время. Трубка отвечала длинными гудками. Была уже глубокая осень, съемочный период кончился. Я решил снять осаду и позвонил в последний раз, на всякий случай. И услышал характерное: “Да-да?”. Договорились, что встретимся на Втором Съезде народных депутатов.

В Москве была глубокая зима, холодная, снежная, как нынче. В гостинице, в номере Олжаса Сулейменова, приготовили съемочную площадку. В клубном пиджаке, с шейным платком на горле, он нервно мерил шагами комнату, потирал руки и недоверчиво басил: “Не придет он, Володя, все это пустые хлопоты...”. К трем пополудни я отправился в Кремль, на заседание межрегиональной депутатской группы. За столом президиума сидели Старовойтова, Гдлян, Афанасьев, Сахаров, ждали Ельцина. Последним пришел Азербайжан Мадиевич Мамбетов, сел на свободное место едва ли не в центре президиума и победоносно оглядел зал. Начались выступления. В них было много пафосной риторики, созвучной тому времени. Рядом со мной сидел Марк Анатольевич Захаров, мы стали обмениваться ироническими колкостями в адрес ораторов. Когда велено было приготовиться Гдляну, Захаров шепнул: “Ну, этот сейчас взойдет на трибуну, рванет рубаху, а под нею тельняшка и пулеметные ленты...”.

Заседание кончилось, Сахарова плотно окружили со всех сторон возбужденные люди, куда-то звали немедленно поехать. Я напрягся, пробовал помаячить жестами, дескать, я здесь, да где там. Но расслышал его надтреснутый тенорок: “Нет-нет, благодарю, я обещал казахским товарищам...”.

Мы вышли на Красную площадь через ворота Спасской башни. Было морозно. Я извинился, что нет автомобиля. Сахаров отмахнулся – пустяки. И вдруг как-то совсем по-детски, чуть хвастливо сказал: “Видите, какая на мне куртка? Это из экипировки английских военных летчиков! В ней на снегу спать можно”. “И потом – со мной всегда заветный пятачок на метро”, – сказал он гордо, вынув из кармана монетку. Меховая шапка тоже была на нем знатная, она чем-то смахивала на казахский малахай. Пока пересекали Красную площадь, говорили о Восточной Европе. “Жду новостей из Румынии, – сказал Андрей Дмитриевич. – Там что-то на днях должно произойти”. Он угадал, события в Тимишоаре начнутся через два дня, а спустя неделю расстреляют Чаушеску с женой, но Сахаров этих новостей уже не услышит.

Съемка длилась чуть больше часа. Он подбирал слова мучительно, с видимым усилием, будто глыбы каменные ворочал. Это был сосредоточенный монолог физика, предпочитающего гуманитарной легкости математическую точность высказывания. Он не прятался за фразами, отвечал по существу, вспомнил все эксцессы, сопровождавшие ядерные испытания на Семипалатинском полигоне. Вспомнил и Тоцкий полигон, где ядерный заряд подорвали на войсковых учениях. Без всяких наводящих вопросов сам вышел на глубокий смысловой финал. Сказал, что все-таки верит в человечество...

Он замолчал, а камера еще работала, прогоняя последние метры пленки. “Стоп, снято”, – негромко сказал Петя Меньшиков, оператор фильма, и выключил осветительные приборы. Но именно в этот миг все вдруг вспыхнуло, пришло в движение. Олжас Омарович достал хрустальный штоф, на дне которого плескалось виски. Разлили по глотку в разномастные гостиничные стаканы. “Я пить не буду, – сказал Андрей Дмитриевич. – Но тост поддержу”. Он поднялся. Высокий, сутулый, с очень крупной головой, состоящей из двух монументальных сводов – затылочного и лобного. Ни у кого больше такой головы не видел. Он снял очки и сделался похож на большого младенца, глаза у него были ясные и беззащитно-трогательные. “Я хочу провозгласить тост за завтрашний день, – проговорил он едва слышно. – Не в широком смысле, а именно за 15 декабря. Завтра на съезде будет голосование по отмене 6-й статьи Конституции о руководящей роли Коммунистической партии...”

Я отвез его домой. По дороге говорили о последних журнальных новинках, о воспоминаниях сына того самого Парвуса – Евгения Гнедина, с которым он был хорошо знаком. Попрощались возле дома на улице Чкалова. Заметно потеплело, падал красивый, крупный новогодний снег. Я дождался, когда его высокая фигура скроется в проеме двора, и уехал.

Утром с Оразом Рымжановым сидели в просмотровом зале киностудии министерства обороны, отбирали для фильма только что рассекреченный материал об испытаниях на полигоне. Вошла монтажница в белом халате и упавшим голосом сказала: “Сахаров умер...”.

Дальше – тишина.

С того дня прошло 27 лет.

Алматы