В середине девяностых я работал на Фонд Штайгера, где шефом был швабский немец с подмоченным именем Алоизис, зато по фамилии Штеглиц, почти Штирлиц. Неплохой мужик, хотя и несколько нудный. Женщины его не любили, а ведь был он почти хорош собою: глаза серовато-льдистые, глубоко утопленные под безбровый лоб. Имелся также старательно выточенный хрящ носа вкупе с крепкой складкой рта, из-под которого выпирал бодливый римский подбородок с волевой лункой. Росточком, правда, не вышел, а так ничего.
Алоизис (за глаза Алик) страстно возлюбил документальное кино и выстроил в Варшаве студию, где мы, объездив всю Польшу, монтировали фильмы о благотворном влиянии демократии и вольного рынка.
Алик с германской въедливостью изучил камеру Betacam SP, послушно таскал штатив и, прикрутив к нему тяжеленную бандуру, с вожделением нажимал кнопку “REC”. Ему дико нравилось снимать. Польша ему вскоре прискучила, он не доверял ее старательной, но несколько услужливой европейскости.
Как всякого немца романтического склада его неодолимо притягивала Россия.
И он выцарапал в Бонне разрешение на немыслимую поездку по железной дороге: от Новосибирска до Владивостока. Снимали с колес, не имея даже приблизительного сценария. Из этого барахла я потом смонтировал некое подобие road movie, которое хамски назвал “Сентиментальное путешествие”.
Но именно тогда я впервые лицом к лицу встретился с загадочной Северной Кореей.
Где-то, кажется в Чите, вышли с оператором Збышеком Пшеминьским на перрон подымить трубками. И я увидел вагон, который разительно отличался от всего нашего подвижного состава. Он выглядел крупнее, массивнее, с высокой крышей, напоминающей перевернутую чугунную ванну; окна же были мелковаты и плотно зашторены. Все это придавало ему вид боевого корабля, впряженного в караван мирных барж. На стенках вагона имелись размашистые литеры, напоминающие геометрические фигуры, внутри которых наблюдались пляшущие человечки из Конан Дойля. Я спросил проводницу: что это? Она махнула рукой и отвечала: корейцы. Едут из Москвы в Пхеньян...
Мы с Пшеминьским вернулись в свое купе и сказали Алику, что хотим снять эпизод. Он замахал руками: “Майн Готт! Только не это!”. Но мы все же пошли, когда поезд тронулся. Шагать вышло недолго, вскоре мы уперлись в дверь, которая с трудом, но поддалась. И очутились в предбаннике, где обычно располагается туалет. Там везде висели портреты Ким Ир Сена. Или Ким Чен Ира? Однако вагон выглядел решительно безжизненным, он был совершенно пуст и тих. В нос ударили сложные запахи, в смеси которых угадывалось что-то мучительно знакомое. Это был крепкий настой из дыма скверного табака, давно вскрытых рыбных консервов и несвежих синтетических носков.
Приглядевшись, можно было заметить, что двери купе были распахнуты, а из них то и дело высовывались на мгновение черноволосые головы и немедленно втягивались обратно, после чего раздавались приглушенные взрывы какого-то мальчишеского хохота в исполнении мужских голосов.
Вдруг возникла фигура и направилась к нам. Это был изможденного вида мужчина, облаченный в линялую клетчатую рубаху, заправленную в трикотажные, с вытянутыми коленками треники, концы которых уходили под резинки носков, обутых в старые кеды. Судя по всему, Старшой. Он вошел в тамбур и начал оживленно что-то говорить, как мне показалось, по-корейски, тыча пальцем в камеру и отрицательно мотая головой. Мы стали так же оживленно ему втолковывать, что снимаем документальное кино и в наших планах нет ничего злодейского.
Старшой уважительно кивал и снова запускал монолог, из которого стали вдруг прорезываться и прорастать понятные слова: “Нелзя кино. Надо Пхеньян. Разрешить можно. Или нелзя. Пхеньян”.
Збышек давно уже дергал меня за рукав, а я все горячился, доказывая Старшому, что уважительно отношусь к его стране, к товарищу Ким Ир Сену и Ким Чен Иру, а также к идеям чучхе. Услышав последнее слово, Старшой расплылся в широкополосной улыбке, отчего морщин на его лице стало в четыре раза больше, и радостно забуровил: “Чучхе! Да! Каждый имеет работа! И свой дом! Холосая зизнь!”.
Уходить было жаль. Из всех купе гроздьями торчали любопытные головы, но стоило Старшому повести плечом, как они мгновенно исчезали, оставив после себя слабое эхо мальчишеского прысканья, упрятанного в ладошки. И было понятно, что, пройдя несколько вагонов по ходу поезда, мы вернулись в недавнее свое прошлое, такое пугающе знакомое, омерзительно родное и тошнотворно близкое сердцу.
***
Наблюдая вполглаза за суетой вокруг нынешнего Пхеньяна, который запальчиво грозит миру хвостатыми карандашиками своих карнавальных ракет, я приближаюсь к выводу, что перед нами – вымороченная самодеятельность, сотворенная лагерными придурками для непуганых идиотов.
Когда-то несчастную страну разодрали по 38-й параллели два хищника: СССР и США. И Северная Корея осталась наполненной резус-отрицательной кровью советской цивилизации со всеми ее микробами, вирусами, шанкрами, язвами, поносами и золотухой.
Государственность сталинского типа обладает своеобразной притягательностью. Сияющие черными молниями сапоги, упоительно скромные френчи вождей, их портреты, задевающие небеса, их мавзолеи с протухшими мощами. И бесконечные военные парады, и жалкие стада чахлых генералов, увешанных цацками от кадыка до лобка, и это шизофреническое, экстатическое, эпилептическое обожание власти, и готовность немедленно за нее отдать жизнь – вот оно, знакомое, воняющее потом, порохом и водкой чрево, изблевавшее когда-то всех нас в белый свет, как в копеечку. Нам ли не понимать этих северных корейцев, единокровных братьев наших? Мы их чучхе безо всякой латиницы-кириллицы разберем.
Но вот беда: это жарко раскрашенное папье-маше долго не живет. Через год, в сентябре, КНДР стукнет 70 лет – самое время завернуть ласты. Уже Чен Ын осторожно приоткрыл шлюзы, и побежали по корейской земле маленькие ручейки “перестроек”. Через пару-тройку лет вся эта сталинская дребедень сама обвалится, но зачем, спрашивается, сдавать ее за гроши, как сделал Горбачев? Нужно набить цену. Поиграть в “саспенс”.
Чен Ын, надеюсь, все же не дурак. В Берне учился. Болельщик “Манчестер Юнайтед”. Нормальный пацан. Хоть и “пухляш”. Но это его личное горе.
Просто его, как выражались в моем детстве, “старшаки подговорили”. Им это тоже выгодно, поймите! У них же последнюю четверть века – одни “косяки”. После “падения СССР”, которое досталось им задарма, на халяву, только благодаря врожденной глупости “минерального секретаря”, у них нет победных зарубок на прикладе винтовки. А нужна, как обронил когда-то Витте, уговаривая Николая Второго на японскую авантюру, “маленькая победоносная война”. С Россией воевать стремно, там “беспредельщик” Путин с карманами, полными атомных бомб. А тут, пожалуйста, хорошо сохранившийся, грамотно набальзамированный труп “империи зла” в миниатюре.
Чем дело кончится? Чем сердце успокоится? Не предвижу ничего особенного. Чен Ын запустит еще пару-тройку бенгальских ракет, пукнет в своих недрах неведомым зарядом, терпение рыжего клоуна Трампа как бы лопнет, он пошлет на полуостров пару аэропланов, они грохнут над Пхеньяном какую-нибудь неядерную бомбочку, мир “замрет в ужасе” в ожидании атомной войны, после чего наступит долгожданный “детант” и кто-нибудь получит очередную Нобелевскую премию мира, и я догадываюсь кто.
Только чем далее, тем более я понимаю, что так и не ушел тогда из этого странного северокорейского вагона, где так удушающе сладко воняло носками, скверным табаком и давно вскрытыми рыбными консервами. И все мы там, и всех нас там швыряет и болтает из стороны в сторону, пока обезумевшие машинисты мчат нас в прекрасное далеко, где будет холосая зизнь, в которой женщины все равно не будут любить моего бедного Алоизиса Штеглица.
О, майн Готт!