Жизнь вообще пованивала своеобразно. Старинное театральное слово “уборная” казалось смешным и почти неприличным, от него несло дымящейся на морозе аммиачной струей и утробным сернистым смрадом. Мужчины, собираясь “на очко”, с удовольствием оповещали об этом окружающих, запасались газеткой “Труд” и папироской “Прибой”. Дым был едкий, крепкий, как запах дуста, порошком которого посыпали доски отхожего места. Из сердечка зловонной дыры бил смертоносный сквозняк, предстательная железа от него сморщивалась и каменела. В мундштук папиросы деловито дули, потом прикусывали его передними зубами и сминали с боков пальцами. Вырванный из газеты кусок нещадно мяли и теребили, чтобы стал морщинистым и мягким. Вышедший из дощатой кабинки благосклонно принимал поздравления “с облегчением” и, войдя в натопленное помещение, сладостно терся отмороженным задом о бок печки.
Февраль!
В отличие от предшествующего новогодья, хмельного и скоромного, февраль – месяц постный и благостный, с зябкими ножками в подстреленных брючках и войлочных ботиках “прощай, молодость”. Единственный повод – двадцать третье, мужской праздник. Хоть и не красный день календаря, но отмечали.
Собираясь в гости, грели воду на кухне и мылись в цинковом тазу, раздевшись до пояса. Кипяток в кастрюле слабо отдавал несвежим бульоном. На карамельной поверхности мыльного бруска было выдавлено название: “Душистое” или “Яичное”. Последнее давало повод для бородатой шутки: а я хотел весь помыться... Однако понимающие предпочитали землистый кусок “Хозяйственного”, будто бы вываренного из жира бродячих собак. Оно дышало вымученной опрятностью тюремной больнички, сиротского приюта, армейского карантина.
Мужчины брились складным продолговатым клинком, который мог запросто ужалить палец, как разъяренная оса. Это лезвие уважительно называлось “опаской”.
Помазком взбивали кружевную горку, старательно втягивали внутрь рот и обкладывали пеной щеки по самые глаза и шею до острого кадыка. Выпущенные назад губы кроваво пламенели, а зубы скалились в такт скребущим и осторожным движениям ладони с зажатым в пальцах (мизинец манерно оттопырен!) коварным лезвием, из-под которого выступала порозовевшая чистая кожа. Мужчины эти, прошедшие войну и лагеря, были еще крепкие, не старые, с железными коронками во рту, неумело татуированные. Чаще всего на тыльной стороне ладони мутно синел сквозь редкую поросль неуклюжий полукруг солнца с расходящимися кривыми лучами и надписью “Север”. Иногда на седеющей груди проступал бухгалтерский профиль Ленина, реже – усатого генералиссимуса.
Хрущевских пятиэтажек с ванными еще не было, по субботам топили баню, у кого она была, или ходили в “казенную”, с трехчасовой, если повезет, очередью.
Белье и носки меняли раз в неделю, рубаха, если не белая, а темная, байковая, служила много дольше, хозяйки определяли степень ее заношенности по запаху. Штаны таскали до не поддающихся починке прорех.
Жили в окружении терпких испарений плоти. Тепло зорко берегли, сквозняков смертельно боялись, окна и форточки на зиму глухо замуровывали бумажными полосами, густо смазанными крахмальным клеем. Комнатный воздух крепко настаивался, запахи смешивались, слоились, пропитывали собой стены, ткани, поры, волосы, кожу. Дегтярная желчь махорочных папирос, трупная гниль зубного дупла, слабый ветерок младенческой мочи на сохнущей пеленке. Чад жареного лука, казарменный аромат “Шипра”, кислятина квашеной капусты, уютное дыхание трехдневного борща, закипающего на малиновом чугуне плиты, терпкий дух раскаленных бабьих подмышек, водочный перегар и едва слышное, но волнующе развратное дуновение драгоценных капелек “Красной Москвы”, пугливо затаившееся за ушами и в ложбинке между полушариями натруженных грудей.
Канцелярские стулья с дерматиновыми спинками или скрипучие венские одалживали у соседей вместе с вилками и водочными гранеными стаканчиками. Колченогий обеденный стол соединялся с тяжелым, как сырой дубовый гроб, кухонным.
Поверхность застилали ядовито пахнущей клеенкой и в самый центр ставили громадную миску мелко дрожащего говяжьего холодца, который варили загодя и так долго, что мясо покорно сползало с крупных, как мужской кулак, мослов; его мелко секли ножами, терли в него чеснок целыми головками, сыпали соль и черный перец, потом давали как следует простыть в сенях. Там же стоял тазик винегрета.
Упьются далеко за полночь. Ой, мороз, мороз... Завтра воскресенье. А в понедельник двадцать третье февраля, мужской праздник. Военрук, а заодно физик Андрей Иванович Ивашко, одышливый, до синевы выбритый астматик, явится ни свет ни заря в офицерском кителе без погон, но в медалях, пойдет в радиорубку и поставит пластинку. Вставай, страна огромная! От песни мороз по коже и слезы в глазах, которые нельзя показывать, стыдно. В класс не пускают, там девочки раскладывают подарки.
И, боже мой, до чего же хочется знать, кто из девочек положил тебе на парту тоненькую книжку Гайдара “Р. В. С.” и открытку, старательно заполненную чистым круглым почерком:
“Володя! Поздравляю тебя с праздником Днем Советской Армии и Военно-морского флота! Желаю тебе крепкого здоровья и успехов в учебе. И чтобы ты стал настоящим защитником нашей Великой Родины!”.
А подписи не полагалось...
Такой был наш Валентинов день.
И это счастье.
Алматы