Баста. Владимир Рерих о важном и вечном

Приехал рано, в начале июля. Приемная комиссия еще не работала. Пару ночей спал на Казанском. Днем слонялся вокруг высотки на Ленинских горах, встретил такого же бедолагу. Жить негде. Нас приметили студенты-химики, старшекурсники. Фамилия одного из них была Белинский, он был страшно похож на Гоголя. Химики привели нас в лабораторию, где дымились колбы и реторты. Лабораторная барышня показала фокус: сунула палец в жбан с царской водкой и вынула его безо всякого вреда. При этом уверяла, что температура этой жидкости – минус 270 градусов. Потом стали пить обычную водку из пробирок, теплую. Затем отправились в какую-то “стекляшку”, где купили кучу бутылок пива “Московское”. Ужасно горькое. Пили его на берегу какого-то пруда, вонявшего тиной. Химики вовсю потешались над нашей невинностью, мы им подыгрывали, делая обморочные глаза, когда они говорили, что БАМ – это туфта. И что отправили туда всех московских шлюх и алкашей, изгнанных из университета.

Химики, разъезжаясь на каникулы, поселили нас в своих кельях. Я жил на 13-м этаже в комнате 30 – нелегально, без постельного белья и горячей воды, но с разгорающимся счастьем в груди, потому что Москва. Таких восторженных идиотов, приехавших покорять столицу, собралось там на разных этажах с дюжину. Дней через десять всех выгнали, но тут заработала приемная комиссия, и мы оказались на Мосфильмовской, где были общаги абитуры.

Название улицы будило тщеславные инстинкты. Однажды собрались на киностудию, артистов смотреть. Две пылкие девицы туда уже тропинку протоптали, снялись в массовке у Рязанова. Название фильма мне показалось дурацким: “Старики-разбойники”. Отнекивался. Но дал себя уговорить.

Проходная киностудии была большая и неуютная, как районный автовокзал. Вдоль стен стояли канцелярские столы, где восседали обильно курящие дамы. Перед ними торчали картонные таблички с неряшливыми рукописными объявлениями. Ближайшее от меня гласило: “Запись на “Розыгрыш”. Уселся в углу и стал ждать, когда моим товарищам надоест ловить автографы. Артистов не было, если не считать мелькнувшего усача, спорно напоминавшего Фараду.

Ко мне подошла одна из застольных дам. Пожилая, лет тридцати. В мужском пиджаке, накинутом на плечи. И сказала, щурясь сквозь дым: “Молодой человек. Вы нам подходите. По типажу. Режиссер Меньшов. Фильм “Розыгрыш”. Я растерялся и высокомерно ответил: “Нет, я вам не подхожу. Я в Москву приехал не в кино сниматься, а философию изучать”. Она пожала мужскими плечами и вернулась за стол. Подскочил один из наших, долговязый такой, из Саратова, и жарко дохнул мне в ухо: “И чё?”. Я рассказал. Он по-бабьи охнул и трусцой побежал к этой киношной тетке, которая смерила его взглядом и отрицательно покачала головой.

Прошло года полтора. Я в армии. В этот день были тактические учения, боевые стрельбы и отработка норматива в палатке с газом. Вдохнуть воздуха, отвернуть гибкий хобот и прикрутить противогазовую коробку прямо к маске. Несложно, но противно. В сизом тумане ничего не видно, а под подбородком, где утром скоблился бритвой “Нева”, печет, будто красным перцем. И обмундирование после долго воняет, и глаза слезятся. Гадость.

А вечером кино. Сидим, ждем начала, материмся от нетерпения, шмыгаем, слезы химические на кулак мотаем. Деды орут киномеханику, что, если сеанса не будет, они его прямо в зале по кругу пустят. Сеансом зеки и солдаты называют кадр, где целуются или, допустим, ноги у артистки красивые в мини-юбке. А механик, салага, из своей бойницы слезливо орет в ответ: “Уважаемые дедушки, чё дают в политчасти дивизии, то и показываю. А сёдня новый фильм, называется “Розыгрыш”, мля”. И что-то меня это название чуток торкнуло.

Тут начинается. “Когда уйдём со шко-о-льного двора...”. Распротак твою так в кочерыжку, растрибога в господа мать! Это ж то самое кино, куда тебя, дурня, звали! В армии и без того смотреть про гражданку тяжко, а здесь – вот она, жизнь, от которой ты, идиотина, собственноручно отказался. Эта классная чувишка могла бы быть твоей, а вместо обормота с армянской фамилией должен был ты на гитарке про бабочек лабать... Чуть не подох от тоски. И ревел весь фильм. А никто не заметил, потому что у всех слезы. От химзащиты. А у меня от того, что пропала жизнь.

Вот эту историю я хотел рассказать Владимиру Валентиновичу Меньшову, который на прошлой неделе возглавлял жюри кинофестиваля “Бастау”. Но позвонил Сергей Азимов и сказал: “Старик, с интервью ничего не выйдет. Дед устал. Пойми, 77 лет...”.

Экая жалость. Я все эти годы лелеял надежду встретиться, поговорить. Я как-то мысленно сроднился с ним, с его фильмами, с его семьей. Я б его расспросил о слезах, которым не верит Москва, о зависти чугунных богов, о статуэтке по имени “Оскар”. Я бы поинтересовался, что он думает о дерзкой филиппике Константина Райкина. И даже знаю, что бы он мне ответил. И вот так бы мы сидели, беседовали, немножко выпивали. И я бы рассказал Меньшову свою историю про Райкина. О том, как матушка моя, совсем молодая, щебетала с подружками, а я, хитрован ушастый, всё на ус мотал. А среди подружек была некая Райка. И они все время обсуждали какого-то мужчину. И вместо имени называли его просто – Райкин. То есть принадлежащий Райке. И я сто лет подряд считал, что артист Райкин – это знакомый нашей семьи. И до сих пор от этого родственного чувства избавиться до конца не могу. Но теперь, наверное, смогу.

Уехал режиссер Меньшов. Не поговорили. Свидимся ли когда еще? Бог весть, выражаясь деликатно.

А тут еще Владимир Зельдин умер. И это мое личное горе. Потому что “Свинарка и пастух”. Потому что Мусаиб и Глаша – мои экранные родители. У отца были такие же тщательно выбритые усики и черные брови вразлет, а у мамы ясные глаза Марины Ладыниной. И эта кинематографическая пара в какой-то степени оправдывала и защищала их несчастный союз – межнациональный, межрасовый, ссыльно-неблагонадежный, каторжный и безнадежный.

Вот говорят: Кремль, Кремль... Послушайте, а может быть, прав Венедикт Ерофеев, и нет никакого Кремля?

А есть лишь пьяный поезд от станции Бастау до станции Баста?

Душно жить на свете, господа.

Алматы