Старый гастроном с твердым знаком. Владимир Рерих – о школьных годах и не только - Караван
  • $ 494.87
  • 520.65
-1 °C
Алматы
2024 Год
22 Ноября
  • A
  • A
  • A
  • A
  • A
  • A
Старый гастроном с твердым знаком. Владимир Рерих – о школьных годах и не только

Старый гастроном с твердым знаком. Владимир Рерих – о школьных годах и не только

Вошки к тому времени уже сошли на нет, но взрослым казалось, что наши бошки еще чешутся. Поэтому мальчишек стригли наголо, но с нищенской уступкой: надо лбом оставляли квадрат вымученного чубчика. Называлось “бокс”. Или “полубокс”, все равно было уродство голимое. Жара вдруг спрятала в топку свои языки, ночи зябко зашуршали, а в палисаднике у бабушки распустились хризантемы и астры. Тошно надвигалась школа. Мне пошили пиджачок, а брючки (мерзкое слово) были куплены. Как и башмаки, которые воняли, скрипели, жали и натирали. Сунули в руку пустой портфель, от рукоятки которого вмиг вспотела ладошка, и отвели фотографироваться. Там пахло какой-то химической кислятиной. Откуда-то из темноты вынырнул пузатый дядька с выпученными глазами, чем-то клацнул, запалив сварочный свет, желтыми пальцами ухватил мой подбородок и задрал его кверху. Потом нырнул под черную шаль, которая свисала с задней стенки трехногого ящика, изо лба которого торчала труба с выпученной линзой. Птичка, как всегда, не вылетела.

  • 4 Сентября 2017
  • 4118
Фото - Caravan.kz

Школа-восьмилетка через дорогу. Двор огромный, бетонированный, в глубине его страшно вонючий туалет, я им не пользовался никогда, там глаза ело. В коридорах питьевые фонтанчики, которыми я брезговал, вода немного кислила.

Учительница первая моя звалась Татьяна Георгиевна Хорунжий. Одуреть. Востроносая, долговязая, костлявая, скуластая, в рыбьих очках. Скоро выяснилось, что ее сынок учится в нашем классе. Саша Рыбкин. Лупоглазый, белесый, с вечной засохшей пенкой в уголке пухлого рта. Она ему часто ставила двойки, и он тихо скулил, осторожно шмыгая.

Считалось, что нам страшно повезло с первой училкой. Мамашки торжествовали, приговаривая: “Она вам даст!”. Моя германская бабушка, тыча пальцем в небеса, утверждала: “От нее будете иметь ишовый рукавиц!”. Ничего не сбылось. Добрая была тетка, хотя и бесцветная, смутно запомнилась. Впрочем, что такое такт, я усвоил не без ее помощи. Этого не забуду.

На первом уроке, но уже второго класса, Татьяна Георгиевна принялась заполнять школьный журнал. Называла фамилию по алфавиту и каждого выспрашивала: адрес, имена родителей, место их работы. И национальность. Тут я похолодел.

Середина 60-х. В кино черно-белые фильмы про войну, где каратели с засученными рукавами, выпученными глазами палят из шмайсеров, орут Хорста Весселя и требуют: курка, матка, яйки! Хальт, швайне, хенде хох! Каинова печать пятой графы. Марик Кансеитов бойко выпаливает: казах! Серега Дьяченок – украинец. Аида Затуллина – татарка! И Орлова Ирина, русская, красавица, горький схрон моего сердца. Но вот уже рапортует Сашка Радецкий, еврей, и никого это не волнует, а следующим подымут меня, и нужно будет при всех произнести это жуткое слово. Фашист, поджигатель, враг, сволочь, гадина. Поднять руку, отпроситься выйти? Но я никогда этого не делал, ни разу, кстати, за десять лет. Могут подумать, что мне приспичило, а это позор, это нельзя, в классе девочки, а среди них Ирина Орлова, русская красавица, стон моего сердца. Уже готовился пасть в липовый обморок, пустить пену и сдохнуть. Не успел. Вызывают. Встаю. Татьяна Георгиевна вдруг просит меня пройти к ее столу. Класс настороженно затих и развесил слоновьи уши. На ватных ногах пришвартовался. Она тычет пером в графу и едва слышно спрашивает: что написать? О Господи! Она знает тайну моего происхождения. Она знает, что у меня как бы две национальности.

На горизонте сознания нарисовалась ломаная линия гор и возник смутный силуэт моего папахена в папахе. И в бурке, которая делает любые худосочные плечи прямыми и широкими. Ас-са! И я склоняюсь над учительским столом и одними губами шепчу: немец.

Начальная школа кончилась, и нас стали учить “предметники”. Классная руководительница Мария Порфирьевна Мутасова. Эта была из партийных. С нею считались в обкоме. Коротконогая, одышливая, рыхлая, потливая, без шеи, голос резкий, командный, какой бывает у властных дворничих. Глазки маленькие, глубоко утопленные, недоверчивые, цвета грязной стали. Иногда приходила к нам домой, чтобы поговорить с моей матерью о здоровье. “Вот, дурная баба, налупилася вчерась селедки с тертым хреном! Теперь поджелудка мне дает угля! Хоть мелкого, да много!” Вела у нас русский язык и литературу.

Рассуждала об “Онегине” примерно так: “Это ж надо было додуматься, горячий жир котлет запивать холодным шампанским! Тут тебе и гастрит, и язва, и пищевод спасибо не скажет! Хандра у них, понимаешь. С жиру бесились эти лишние люди. Вот мы их и погнали сраной метлой в семнадцатом!”.

Доставала откуда-то детский сырок с изюмом, снимала с него влажную обертку и продолжала с набитым ртом: “Читайте вторую главу, а на меня не смотрите. Мне кушать надо по часам, у меня поджелудка!”. Она когда-то поступила в медицинский, но на первом занятии в анатомичке хлопнулась в глубокий обморок. Стала педагогом. Словесность ненавидела. Меня крепко недолюбливала. Подслушал однажды, как она говорила матери с бабушкой: “Какой-то он у вас слишком тихий. Все читает, читает. Свихнется же! И глаза попортит. И вообще, мальчишка должен хулиганистый быть. А этот… акадэмик, понимаешь, как его…”. Хотела произнести “Сахаров”, но священный ужас не позволил. Муж у нее был фронтовик, летчик-истребитель. Андрей Дмитриевич, как ни смешно. Он жил в углу, на старом кресле, шелестя газетами, из-под которых иногда испуганно выглядывал, чтобы кивнуть вошедшему гостю. Мария Порфирьевна повествовала о нем сугубо сатирически. Когда впервые началась чехарда с летним и зимним временем, говорила: “Мой-то! Мутасов! Отчебучил. Часы не переводит. Диссидент, понимаешь!”. Была у них дочка, Муся, жила в Москве. Мария Порфирьевна иногда ее навещала, возвращалась подавленная, много злословила. Но когда Андрей Дмитриевич помер, уехала к дочери. Бесчисленные болезни не помешали ей дожить почти до ста лет. Скончалась во сне и больше недели лежала на смертном ложе, всеми позабытая. Зато в Москве.

А наш городок был крошечный, все знали всех. Десятый класс окончил в школе имени Горького. В провинциальных местечках школы не цифровали, а именовали. Директором значился Виталий Петрович Топоровский, совсем еще молодой человек. На работу приезжал на велике, зажав обшлага брючин бельевыми прищепками. Мой друг, Серега Дьяченок, прозвал его “Педалий Ветрович”. На выпускном сочинении директор подошел ко мне, склонился и прошептал: “Володя, тебе уже пора бриться…”. Я к тому времени брился уже второй год, просто перед экзаменами интересничал.

А сочинение мое напечатали в республиканской газете “Учитель Казахстана”. Писал по Шолохову, про дорогих моему сердцу Сему Давыдова и Макарушку Нагульнова.

На днях побывал в этом городе. Он разросся, стал многолюдным, шумным и ярмарочным – торговых домов больше, чем жилых. А в то время был один универмаг и один гастроном. В доме, где гастроном, мы жили. Там я пережил свой “арзамасский ужас”, когда мне еще не было пяти лет. Проснулся утром и обнаружил, что один. Приставил табурет к окну на кухне, взобрался на подоконник и стал колотить кулаком в стекло. Какая-то женщина остановилась. Я кричал ей: тетенька, только не уходите! Не уходите! Она стояла, растерянно разводила руками и вертела головой по сторонам.

Дом уцелел. Угловая квартира, первый этаж. Там теперь парикмахерская. Я вошел и заглянул. В кресле у того окна сидела перед зеркалом пожилая женщина. Она чуть повернула голову в мою сторону, и я увидел, что уголок ее рта скошен параличом.

Вышел, перебрался через дорогу, еще раз взглянул и поразился: неоновые буквы на краю ската крыши были те же. Тогда предпочитали не печатные литеры, а как бы рукописный росчерк: Гастроном. И я подумал: если приделать к окончанию слова “Ъ”, то будет смотреться вполне нормально. Времена схлопнулись. И нет никакого толку вопить: не уходите, только не уходите!

И снова – здравствуй, школа! Ну, с богом, салажата. Копите впечатления. Хотелось бы почитать, что вы напишете спустя полвека.